В чужом окне

* * *

        И.К.

Трёхэтажное серое зданье
психбольницы. Бросают монеты
тополя, чтобы наше свиданье
повторилось, когда мы отпеты
уже будем легонькой метелью,
заносящей два следа машины.
Нам сирена покажется трелью,
и мигалка – звездою. Ирина,
всё закончится. Страшное точно.
Кирпичи этой старой больницы
сохранят нацарапанной строчкой
наши слёзы, и книги, и лица.  

* * *

Ничего, ничего, разберёмся,
кто там плачет у входа в метро.
Мы применим дедукцию Холмса.
Ничего, что занятье старо.

Без платка – это кто-то не старый,
в длинной юбке – и не молодой.
Это женщина с чёрной гитарой,
или скрипкой (крылом?) за спиной.

Она либо учитель в музшколе,
либо входит в какой-то оркестр.
Почему она плачет? От боли,
что одной ей тащить этот крест.

Почему не спускается в тёплый
переход? Потому что тоска
утихает не столько от воплей,
сколько от белизны в облаках.

НАПУТСТВЕННАЯ ПРОСЬБА

Погладь дорогу, голубя возьми
для отправленья писем в нашу глушь.
Мы стали постаревшими людьми,
и нас не сдвинешь с места. В ряби луж
мы наблюдаем небо, наш маршрут
известен: от порога до угла.
Мы доживём наш век, наверно, тут,
где днём и ночью – ветер, дождь и мгла.

Пиши нам редко. Это удлинит
нам жизнь. Но и писать не забывай.
Наш дом немножко будет приоткрыт,
чтоб голубь, прилетев в наш серый край,
увидел щёлку света и влетел
с твоим письмом. Пиши, когда умрём.
Ведь даже, если смерть и есть предел,
тебе ответит добрый старый дом.

* * *

Не назвать на приёме ни имя, ни год.
Время года? – Плывут облака.
Всё забыть, но услышать, как время идёт,
как несётся большая река

неизвестно куда. Что есть имя, число?
Что есть место, когда за спиной
только детство, которое было светло,
впереди только бабка с косой?

Всё сбылось. Но надежда опять позабыть,
как в младенчестве, имя своё
остаётся, покуда не порвана нить
и плывут облака, ё-моё.

* * *

Если дел не более пяти –
можно ещё жить. А если – семь?
Впрочем, можно взять да и пойти
за звездою в город Вифлеем.

Бросить дачу, женщину, детей,
сесть на поезд в дальние края.
Наблюдать за окнами грачей
и страны неровные края.

Можно сесть, уехать, улететь,
можно раскачать немножко стул.
Можно, можно… Миску протереть,
слушать по ночам далёкий гул,

стук, вернее, длинных поездов,
увозящих шансы хоть когда
выйти за пределы данных слов
в мир, где – ветер, звёзды и вода.

* * *

Синеватость окна в диспансере
в шесть утра, холодрига, хандра.
Говорят, получаешь по вере.
Неужели настала пора

для раздачи последних подарков?
Мне досталось вот это окно.
А ведь странно, что жизни не жалко,
и подарок хорош всё равно.

* * *

Мне вспомнился внезапно – Рябоконь.
Но вовсе не писатель – шизофрен
Валера. Повторял одно: «Не тронь!»
И всё ходил вдоль желтоватых стен.

Ещё бывало: «Помнишь, мы с тобой
учились на электриков?» И, шаг
немного призамедлив строевой,
опять шагал. За окнами был мрак.

В больнице были вонь и беднота.
Кормили плохо, в шесть утра подъём.
Валера Рябоконь, твоя мечта
сбылась: мы два электрика. Пойдём

в прекрасный мир, подключим провода,
подарим грустным людям жёлтый свет.
И пусть никто не скажет никогда,
что счастья в этом мире больше нет.

* * *

Зайти в деревню чеховским студентом,
погреться в огороде у костра,
поговорить с доярками про лето,
послушать трактористов, что пора
свозить картошку; молвить ненароком
про то, что жизнь проходит, а душа
насытиться не может и до срока
стремится в небо, крыльями шурша.

И, выслушав ответное молчанье,
податься между чёрных фонарей
на, если можно так сказать, свиданье
с молчаньем старых запертых дверей.

* * *

Тополь и на нём полоски снега
освещают сумрак подворотни.
Через двадцать лет, уставши бегать
от себя, стою одним из сотни,
кто пришёл на точку. Миша, Саня,
Лида, Юля… Зазимки, пороша.
Словно мы достанем завтра санки,
будет снег хрустящим и хорошим.

* * *

В окне диспансера качаются ели
на фоне угрюмых небес.
Мы всё потеряли, вернуть не сумели
к житейским вещам интерес.

Сосед по палате читает А. Грина,
другой просверлил потолок
и видит в отверстии чудо-картину:
бессмысленный звёздный поток.

А третий не помнит ни имя, ни дату,
ни место… И вот мы плывём
по серому небу весь вечер куда-то.
Куда – мы узнаем потом.

ИЛИ – ИЛИ

Евгению Бесчастному

Она и сама заглянет (если захочет) легонькой вьюгой,
боковою стеною без окон и без дверей.
Под ее прицелом нам уже не узнать друг друга.
Куда ни посмотришь – зима без стрелок и снегирей.

Поезда будут ехать, но в тёмных окошках шторы
будут задёрнуты наглухо… Что, ещё есть океан?! –
удивлялся Блок. Но ты удивишься вскоре
тому, насколько – огромен. Смотри, туман,

вроде, скрывает знакомый до боли город,
но, если вслушаться в молчание электронных часов,
можно услышать далёкий нарастающий грохот.
Это он, Ледовитый, выбил гнилой засов.

* * *

Как палочки правописанья,
стволы на вечернем снеге.
Очкарик Ю. А. Живаго
присматривается к следам.

Суровая глушь, но строчки
всё колобродят, словно
снег вот-вот засверкает
и захрустит бессмертьем.

ЗАБЫТАЯ КНИЖНАЯ ПОЛКА

Куприн, Лесков, И.С.Тургенев,
«Обломов», Чехов, Карамзин,
Булгаков, Бунин, «Свет и тени».
Почти что книжный магазин.

Чего я помню? Пару строчек.
Верней, моментов, но не слов.
Влюблялся кто-то, гибнул – прочерк.
Вокзал, снежок, удар часов.

* * *

На слегка запорошенном поле
за хлевом, за последнею хатой
я стою в полумраке, мирволю
мельтешенью крупинок крылатых.

Глухомань, и, по слову поэта,
только света что снег. Остаётся
постоять за пределами лета,
подтвердить, что по-прежнему рвётся

сердце к этому серому краю,
к этим голым бревенчатым стенам,
за которыми то умирают,
то живут до весны. Постепенно

проясняется всё с этим полем,
с этой хатой, и с детством, и с Богом.
И таинственно к грусти и боли
добавляется веры немного.

В ЧУЖОМ ОКНЕ

Я вижу: на окне стоят цветы,
и женщина закрыла холодильник,
пузатый телик врёт до блевоты́…
И чем-то отдаёт вполне могильным
чужая кухня с жизнью средних лет.
Скандальный муж и замкнутые дети.
Везде уют, но где найти ответ?

…и с улицы всей правды не заметишь.

СИРЕНА В ТЕЛЕФОНЕ

Из города за триста километров,
поверх ответа на вопрос: «Ну как вы?»,
в мобильном я услышал «у-у» скорой.

Кому-то стало плохо? Кто-то умер?
Не знал никто. Но жуткая сирена
в районном городке февральской ночью

напомнила печально и понятно,
что смерть везде, что глупо задаваться
вопросом: а по ком она звонит?

Конечно, она воет по тебе.

* * *

Владимиру Глазову

Февраль подходит к середине.
Позеленел осевший снег.
Остались ли ещё в помине
твои записки, человек?

Над чисто вымытой посудой,
под лёгкой облачной луной
который год ты жаждешь чуда
и расстаёшься с белизной.

Который год (или столетье)
ты всё спешишь туда-сюда…
И на рассвете не заметишь,
как с крыши капает вода.

И, так сказать, на середине
не заплутаешь, но поймёшь,
что жизни не было в помине,
что правда – ложь.

* * *

Я пришёл на встречу выпускников,
но на третий день, да и то во сне.
В зале было пару пустых столов,
и морозное солнце в большом окне.

Я обнялся с Грицкевичем Сашей, стал
говорить, что ноги пришли сюда,
не спросив у рассудка, что я скучал,
что про школу помнил всегда, всегда.

Все смеялись, и было неловко мне,
что пришёл я только на третий день,
и вообще, что пришёл. А потом во сне
на столы набежала густая тень…

Я проснулся. И был уже третий час.
Зимний день незаметно почти прошёл.
Я подумал: хороший у нас был класс.
И никто не повесился. Хорошо.