Вид сверху

поэзия, стихи, русский язык

ТРЕЙЛЕР

Всё вокруг достойно описанья:
бьющийся в агонии июль,
двух фиалок на окне лобзанья,
в раковине колизей кастрюль,
и дежурные прожилки молний,
и бурчащий вслед им небосвод,
чайник со свистком – пока безмолвный,
и блокнот, и с колбасою бутерброд.

Всё это подвержено забвенью:
схватка с цифрами, короткие гудки;
ветер, в первобытном исступленье
взявший занавеску за грудки;
целый монолог в неловком слове;
лепестки в подругиных руках;
ласточки как поднятые брови
в кремовых съедобных облаках;
тишина в плену вечерних комнат
и комар, звенящий в их плену;
ожидание, что он вот-вот проколет
перезревшую глухую тишину.

Всё из одного берёт истоки, 
возращаясь в то же естество.
И, сломав перо об эти строки,
ты на миг застынешь для того,
чтоб, не дожевавши бутерброда,
что-то вот такое осознав,
выплеснуться, как чернила, на свободу,
так и не попав рукой в рукав, –

и идти куда глаза глядят.

И идти, пока глаза глядят.

***
Этот город вжат в самый-самый угол
страны, как забитый в ворота мяч.
Потому, если день здесь идёт на убыль –
не удержишь его, хоть плачь.

Тому дню надоело здесь тоже храниться,
где на набережной мы ютились вдвоём.
За мосты солнце кануло, за границу,
за заводы, за луг и за микрорайон.

Громыхая попсою под полчищем чаек,
по реке развлекательный шёл теплоход,
шёл по следу солнца, среди обечаек
консервных банок, куда-то вперёд.

Он ушёл – мы остались. Но ностальгии
праздный приступ накатывает опять.
Мы хотим, чтоб запомнили нас такими,
какими нам никогда не стать.

И когда этот город находишь на карте,
вспоминая то лето, тех чаек, тот бред,
на него глядишь, как глядел бы туда, где
тебя больше нет.

ВИД СВЕРХУ

Мой дом изогнулся вдоль
гребного канала, как
растянутая гармонь
в окаменевших руках.
Каждый его подъезд
как веха общей судьбы.
Здесь выкупают невест.
Отсюда выносят гробы.
И долго лежат в траве
цветов лепестки потом:
живых – после торжеств,
искусственных – с похорон.
Первых столь краток век,
сколь у вторых долог он.

Тысячи лет спустя
у речки цвета свинца
вглядываюсь в окамене-
лости: дом здесь некогда был,
где жить выпало мне,
где я не спал по ночам,
переводя в печаль
всё, что когда-то любил.


***
С печальным лицом догоняет теплушки
Луна, слишком низко склонясь над Землёй,
как будто сестричка – над старшей заблудшей.
Туч невпродёр, но за матовой мглой
ей видится: в некий город прибрежный
стервятников-кораблей нанесло.
Кончается жизнь, как чернила в стержне:
всегда неожиданно, на полусло…

Деревья листвою немолчное что-то
наигрывают на незримом фоно.
И сорванный лист, словно лишняя нота,
кричит композитору: «Не оно!»
Звучания нет, а значит, значения
нет. Одиночество – это когда
качает ветер  пустые качели:
баюкает пустоту пустота.

СКРИПКА

Скрипка. Обычная скрипочка цвета чая,
в натруженных, этаких падчерицыных руках.
Но как она зазвучала, как зазвучала!
Мелодия гасла, как спичка – в плевке, в матюках,

опять распалялась, выныривала и ныряла,
пока громыхал поднос и ругался бунтарь.
Но, если бы мог, то в восторге под фонарями
кружил бы пронумерованный инвентарь.

Как бойкий смычок кокетливых струнок касался,
всему супротив – как поезд поперёк рельс!
И вышибала привратником рая казался,
а гриф со смычком на скрипачке ставили крест.

Но та арбалет музыкальный, сдувая чёлку,
целила наугад, столь густа была мгла.
Кто-то кому-то шептал, хохоча, о чём-то.
Как скрипка всем снисходительно помогла!

*
О, что Вы хотите сказать, государыня скрипка?
Что вам, как Вы ни стараетесь, всё же пока
не удаётся, о деревянная рыбка,
сорваться, как будто с крючка, со смычка?

Что как бы ноты крылатые ни петляли,
Вас приковала к Земле неземная страсть,
и Вам ночевать опять, как в гробу, в футляре,
чья жуткая пасть Вам всё ж не даёт пропасть?

Но отчего, скажите, чем более гладки
и бархатны кажутся волосы той, что теперь
Вами владеет, тем более без огдядки
хочется драпать отсюда, как раненый зверь?

Лучше молчите. Уж больно старо преданье.
Кто бы Вас нынче на ночь ни взял под крыло,
музыка, видно, – единственное оправданье
всему, что бы в этом мире ни произошло.

***
От неё пахло снегом и апельсинами.
Ты пулей кидалась встречать – что ты мне принесла?
Двор за окном огнями пульсировал синими.
Гербарий обоев твердил, что бывает весна.

(Потому что тогда ещё не было памяти).
Она с несущественной жменей конфет –
на те годы роскошь. Разбросаны всюду фантики.
И кинескоп дублирует синий свет.

Снег превращался в грязь под её сапогами и
таял на ёлочках твидового пальто.
Утренник. Первый раз в первый класс – и так далее.
Учись, иначе будешь в жизни никто.

Ты росла умницей; как подобает умнице
запала на недоумка в пятнадцать лет –
так природа блюдёт экилибр. На улице
романтикой щеголял тот же синий свет.

Короче, родина-мать, как с тобой – да без допинга
на чердачных тусовках, без клятв, пустых, как бамбук?
В подъезде записано имя избранницы гопника
меж свастикою и термином из трёх букв.

Мы прячемся за плечистыми многоэтажками
не от надежды праздной, что защитят,
с их пылесосами и непомытыми чашками,
скрипом диванов, и визгом свёрл и котят,

но оттого, что квадратными смотрят, привыкшими,
глазами застеклёнными – издалека –
на всё это дело – и мы становимся вышками,
и голова превращается в облака.

Просодия снегопада шуршит беззвучная.
Множество улиц вокруг, фонарей и аптек –
иди, куда хочешь, иль, сообразно случаю,
падай ничком в этот синий снег.

***
Пятиклассник Витя выпытывает у опекуна,
почему воют волки, чем им страшна луна.
Не единственный это, но главный Витин вопрос.
До других не дорос, – опекун уверен.
Но он перерос.

Есть у Вити шорты, велик, бинокль, часы,
бескозырка опекуна и так, для красы,
переводилки с татушками в виде больших пауков.

По утрам опекун ест яичницу – и был таков.
Он мужик неплохой, весьма благодушный тип,
худощав и жилист, при этом задумчив и тих.
Но частенько бывает: что бы он ни сказал,
как котёл с борщом, клокочет дома скандал.
А по выходным он смурён, пассивен, сердит:
всё достало: машина-корыто, работа – не волк, кредит.
Он в такие дни подолгу сидит в толчке:
у него там заначка – мерзавчик в сливном бачке.
Витя этим фактом, как козырем, вооружён.
За молчание ему опекун перочинным ножом
вырезает солдатиков точь-в-точь времён
Бонапарта. Опекун у Вити умён,
в своё время окончил школу с медалью, потом – истфак.
А теперь автослесарь: деньги нужны. Да так,
только печень меняет в рассрочку на бодрый настрой.

Опекунша Вити работает медсестрой.
Это – дама с чесночной одышкой, помадою на зубах.
Она очень придирчива к людям, недолюбливает собак,
корпулентна, хозяйственна, временами зла,
потому что вышла на свою голову за козла.
Её блинчики с творогом нахваливает весь подъезд.
Витя творог терпеть не может. Но молча ест.

Их неброская двушка оформлена без затей.
Двух родных своих недолго проживших детей
вспоминают редко и нехотя опекуны.
Разве что портреты в их спальне глядят со стены.

Витя посещает секцию по каратэ,
драмкружок, сольфеджио. Но мало с кем накоротке:
одноклассники – недотёпы всё да босяки.
И, помимо оценок, Витя носит домой синяки.

Когда выпадет снег, Витя любит без рукавиц
налепить снежков и швыряться в отроковиц,
а потом, хохоча, улепётывать через район.
Витя счастлив как слон, что нанёс их гордыне урон.
Он и рад бы цветок – этим дурам…
Да какие цветы зимой?
И галопом несётся Витя с прогулки домой,
то через каток, то транспорту наперерез,
представляя, как от его пули пал бы Дантес
или что он бравый, лихой пират, или атаман.
А в прихожую входит – смиренен, лукав, румян.

В целом, Витя начитан и развит не по годам.
Бог, целуя в голову Витю, не прогадал.
Вите много известно, да-да, и про секс в том числе,
ну, а что он не знает – досматривает во сне.
Но по большей части не о том его сны.
Витю беспокоит вопрос волков и луны.
И когда умолкают Жюль Верн и Джонатан Свифт,
Витя долго ворочается и при свете луны не спит.
Навостривши слух, он садится на самый край.
«Что ты вылупился, подкидыш? Спи! Баю-бай!» –
шепелявит луна гнилым фосфорическим ртом.
Витя коченеет, во рту его словно картон.
Он бы задал луне напрямую свой главный вопрос,
но луна его не воспринимает всерьёз.
Засыпая, Витя не может взять себе в толк,
что ответил бы волк и почему он не волк.

Он проснётся взрослым, приедет и сядет за стол
чтобы выпить и глянуть со стариком футбол
или новости, только будет уже иной.
Он всё будет знать о связи волков с луной.
Они будут смотреть украдкой друг другу в глаза,
и обоим покажется: что-то не досказал.
Но когда они выйдут на лестницу покурить,
осознают оба, что им не о чем говорить.

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ ОБ ОДИНОЧЕСТВЕ

1.

Небо было ясное. Смеркалось.
Форточкой зевал кирпичный дом.
За стеной соседка так сморкалась,
что казалось, это вешний гром.

Ты была по-детски рыжеватой,
млеющая в розовых снопах.
И порыкивал, как лев, рефрижератор.
Ландыш пах. Замок визжал: «Слабак!»

Мир сварганил некто одинокий.
И для одиночек. Ну, проснись.
Если расстоянье меж двух «Нокий»
сведено на нет, то в чём их смысл?

Звёздочки поблёскивали скудно,
как копеечки на дне пруда.
Жизнь прожив в течение секунды,
в пустоту ныряя на года,

кто-то, чтоб вернуться восвояси,
их швырнул назад через плечо.
Ну, не жмурься, путник. Оставайся.
Нет, простите. Слишком горячо.

2.

В темноте, кое-где, кое-где
фонари, фонари, фонари!
И скорбят о какой-то звезде
звонари, звонари.

Спит усталый рабочий район,
ему снится фабричный гудок.
И не может найти этот звон
для себя закуток.

Фонари свой покинули пост,
чтобы звёзды были видней.
Но звезды этой нет среди звёзд.
Только звон всё сильней.

Для кого здесь звонить, светить?
Здесь, среди глухоты, слепоты.
Так хотелось бы всё посвятить,
влить в конкретное «ты».

Это «ты» приберечь для стиха,
им очистить себя от трухи.
Только так не бывает (ха-ха!).
Только так не … (хи-хи!).

3.

Доброе утро, город, где встретишь
кучу знакомых лиц.
Троллейбусы мчат сквозь тумана ретушь,
кругом – свистопляска птиц.

С кем я тусовался в пролётах лестниц,
с кем прочили нам дурдом,
выгуливают сорванцов и прелестниц,
ежели не за бугром.

А я не сносил ещё школьный ранец:
удобно в поездки брать.
Вот шторы раздвину, за протуберанец
солнце втащу, как за прядь.

Глаза – как полынь, грива цвета пива,
как чашечка, голова,
фарфоровая, юморок – рапира,
всегда и во всём права.

– Доброе утро! Ах, день будет жарок!
Я вижу, что ты не спишь,
не притворяйся. Я сделал завтрак.
– Мы снимся друг другу, глупыш!

***
как последний солдат, что очнулся в окопе,
я с балкона гляжу в воцарившийся мир.
что с ним делать, привыкнув к войне? я пью кофе,
как рассвет, распадаясь на окна квартир.

в небе пашет, раскаркавшись, ворон, как лемех,
почва неба пассивная внемлет зерну
его карканья. вот и шеренгами пленных
выпускают подъезды. ужели верну

я обратно тебя? твой восторженный возглас
тонет в гимне победном троллейбусных войск.
И застыл на ветру твой каштановый волос,
как в воде застывает расплавленный воск.

как вчера ещё смерть после прибыльной жатвы
фехтовала косой, чёрной рясой шурша!
ах, не выкаркать бы! только удержать бы:
моё тело слабей, чем твоя душа.

ничего, ничего. от вороньей метели
только видимость чётче. давай оглядим
этот необитаемый мир. полетели.
след крыла в небе вечен и неизгладим.

ВСТРЕЧА ВЫПУСКНИКОВ

–  знаешь что? а давай подождём ещё двадцать лет!
ты ведь это умеешь! не бойся, я сохраню твой секрет.
а теперь...
(затяжной поцелуй)
...отвали. я пьяна.
я одна. у меня есть дочь. регулярно болит спина.
мы не дети больше.

он выходит, весь красный,
сопровождаемый взглядом классной,
не изменившейся вовсе за все эти го-
ды, словно и не было ни-че-го...

уже кто-то бренчит на гитаре про белого лебедя на пруду.
и физрук трудовика начинает учить труду.
и староста класса встречает рассвет зевком, 
мешая шампанское отломанным каблуком.

мир не двигался лет где-то до тридцати.
а теперь галопом летит. и что впереди - поди
знай. у ширинки вибрирует – это звонит жена.
остановка сугробами окружена.

он выбегает в оазис утреннего февраля.
пытается закурить – зажигалка летит из рук.
он борется с ней, застывая в лучах фонаря,
как в куске янтаря доисторический жук.

***

Виталию Рыжкову

«Аднойчы я пасялюся ў верш».
В.Р.

за моим окном детский сад, похожий на гетто.
там играют дети, приобретают травмы.
иногда из детей вырастают большие поэты.
иногда не поэты. но всё это равноправно.

на ура о великом рассуждается из провинций.
о том, как рано в садиках мы постарели.
там, где нет перемен, немудрено быть провидцем.
никто никого здесь не зовёт на дуэли.

разве на алкогольные: кто первый загнётся
в булдыре, походящем так же на гетто.
ни жертву, ни победителя анекдотца,
не вспомнят на утро. и здорово это.

здесь законсервирован и бесконечен вечер.
с "Бреста-Восточного" хрипло вещает диспетчер.   
он рос в своём гетто поэтом. речитативу
его вторит бит хаотичный локомотива.

под этот бит просыпаясь здесь хмурым утром,
ощущаешь себя пережившим двустволку куртом,
голову лечишь весь день, безголовый всадник.
помнишь ещё детский садик, а скоро тридцатник.

незаметно из категории "чуть за двадцать"
переплыв в категорию "чуть под тридцать",
без особенных поводов задаваться,
остается смысл, однако, ещё бодриться.

выйти под вечер, плюя на грозы угрозу,
например в "евроопт". перейти со стихов на прозу.
по рельсам данности двинуть в прошедшее время,
точно в собственное стихотворенье. 

неужели всё это правда и ты его автор?
так ревут поезда, как дети, страшась мнимой дали.
ты с ним держишь контакт, отправляя в завтра
тишину, для которой не существует названья.

***
Как ходят к морю, мы ходили к железной
дороге, скрытой в пушечных залпах
кустистой дымчатой флоры местной.
Нас привлекал железнодорожный запах.

Как в море, надеясь вернуться, бросают монетки,
мы клали копейки – наследие мам – на рельсы.
Наши броски в этом смысле всегда были метки:
мы возвращались, встречаясь на том же месте.

Скучная местность, обсиженная гаражами,
граффити – как крылья бабочек. Между Вулькой
и Ковалёвкой с "Брест-Южного" прут горожане:
дед, репка, и внучка, и жучка спешат за бабулькой.

Всё пропиталось железнодорожной тоскою:
остатки деревни, и новостройки, и жирные шпалы
волнуются – раз. Солнце за трубой заводскою
всё, что будет потом, как бы искупало.

И электричка, запыхавшись, катится в спешке
по нашим монеткам, лишив их орла и решки,
сделав их плоскими, серыми, как это небо.
Будет удобно бросать ими в будущем жребий.

***
Когда гражданин двадцати осьми лет,
тихий дотоле, как труп, и примерный,
по матери босса шлет лихо в ответ,
снабдив оплеухою — дело скверно.

И — шасть за периметр, в спецовке как был,
в кулигу старушек, солдат, первоклашек.
Минуя зло крякнувший автомобиль,
на шпалах без обуви пляшет.

Потом, ассистируемый бомжом,
технический спирт для себя открывает.
Полуденным Цельсием обожжен,
в озеро камни кидает.

А после, как тот Форрест Гамп, на скамью
воссев, забывает вообще без напряга
кредиты, ремонт, сочиненья Камю,
деревню, где скоро закалывать хряка,

и смотрит, рвотный уняв позыв,
в руках с эликсиром отзывчивым деда,
как девочка-ангел пускает пузырь
мыльный. И круглый, как эта планета.

НОЖНИЦЫ

Так вот.

Когда мне было три или четыре,
меня водили в тот же детский сад,
где моя мать работала. Печальней
я места не припомню на земле.
Хотя, с тех пор я много мест печальных
успел наведать на своём веку.

Как странно, что я помню только осень.
Вот так, навскидку, длилось это всё,
быть может, год, а может, два, а может, больше.
Но только осень врезалась в мою
дошкольную податливую память.

Так вот.
Плетётся еле-еле и дымит, 
будто дракон, "Икарус" жёлтый, до отказа
набитый сумасшедшими людьми;
нас мучит он до остановки "Партизанский
проспект", потом ныряем во дворы;
там, где-то в недрах, наш пункт назначенья;
я еле поспеваю. А вокруг
в неряшливой осенней дымке сочной
роняют клёны шестерёнки-листья.
Я по пахучим лужам  с мамой за руку бегу.

У садика — какие-то фигуры
из дерева. Они похожи на богов
языческих славянских. Дед и баба.
И с ними девушка, видать, их внучка.
Ведут, ведут, я вижу, отовсюду,
таких, как я, родители — детей.
От грунта веет перезрелой гнилью.
И, если б я был взрослым, я б подумал:
кого вы здесь хотите обмануть?

Так вот.
Однажды (это было днём,
был тихий час, что для детей — как пытка)
я раскапризничался, выразив протест.
Бай-бай идти я отказался напрочь.
И воспитательница заволокла
меня в ту группу, где работала
та, от которой не желал я отделяться.
Меня к ней воспитательница злобно
швырнула, как бы с вызовом, мол, Нина,
как хочешь, успокаивай сама.

Я ведал, что творю. То есть, не надо
вот этих вот отмазок перед богом.
Мы все, едва закончим писать в памперс,
уже прекрасно знаем, что творим.
Так вот.

Я сразу, как нетрудно догадаться,
стал весел, безмятежен и смешлив.
Она достала, чтоб меня развлечь,
альбом цветной бумаги и картона,
клей ПВА, ещё — раскраску-сказку
о житии семейства лебедей.
И стали этим птицам мы придумы-
вать отдельный и неуязвимый мир.

Она достала ножницы, сказала,
мол, вырезай, тебе их подарю,
вот эти ножницы, их ярко-красные петлицы,
тебе их оставляю навсегда.

Так вот.
Тогда не помню, почему, но помню точно,
я начал вдруг безудержно рыдать.
Учти, мне было три или четыре...
Но, осознав вот это "навсегда",
я вдруг не смог с ним справиться.
И я на всякий случай
переспросил, мол, правда, навсегда?
Она сказала - да. И я сильнее
и глубже в эту бездну угодил.

Я помню, что я плакал очень долго,
сославшись на больной живот,
я, заикаясь, повторял вот это слово,
вот это слово, слово "навсегда".
Мне было трудно сразу с ним смириться.
Я не смирился с ним и по сей день.
Точней, я не постиг всей глубины,
всего того, что это слово может значить. 

Так вот.
С тех пор прошло так много лет,
что я уже, без дураков, ошибся, 
считая годы. Так же там гниют
языческие боги. Но и там же
остались эти ножницы. И мама.
А слово "навсегда" я до сих пор жую,
пытаюсь выгадать хоть грамм 
в нём понимания, но я не понимаю.

И закрываю я глаза, и вижу тьму.
И в этой тьме ни мамы нет, ни ножниц.
Нет и меня. Есть лишь сухое "навсегда".
Оно меня переживёт.
Так вот.
Я потерял те ножницы, конечно.
Но «навсегда» мне потерять не удалось.

ПАСПОРТ

Целых два года я не менял паспорт.
(И не пригождался). Друзья призывали здраво
Судить, говорили, что это опасно,
Как аргумент приводили угрозу штрафа.

Целых два года меня как бы не было. Нечего
Мне было достать из широких штанин, из кармана рваного.
И с выдачей нового паспорта не излечена
Эта гражданская типа нирвана.

Есть что-то от будды в том, чтобы быть просроченным,
Не значиться в списках, перекипать за dead-line'ы.
И, если смерть обо мне не забудет точно,
То я, в свой черед, ее прозеваю случайно.

***
О.З.

в твоем "ничего, мы выкарабкаемся"
мне послышалась некая "рыбка".
нежданная рыбка сверкнула в потоке речи,
пустилась в плавание, раскрутила меня на улыбку,
тёплые плавники одеяла положила на наши плечи,

смяла постель, булькнула в батарее,
клюнула на крюк луны, спеша до отбоя
в форточку вынырнуть, чтобы достать нам быстрее
звезду. и рассыпаться блестками на обоях.

***
Звёзды лежат аккуратно и мирно в лужах.
И вот здесь расстояние от звезды до звезды
даже голову муравья — и то вряд ли вскружит.
По упавшему небу домой добираешься ты.

А не брезгуешь — можешь воспользоваться моментом:
зачерпнуть красоты безнаказанно, без труда,
суженной до твоего понимания. Раз... Но их нет там.
Нет там звёзд. Пустота. Дождевая вода.

Спадабаўся матэрыял? Прапануем пачытаць:

Извечный заоконный мрак —
горения залог
под этим небом, низким, как
высокий потолок.

Ну і – пачалося (абразу ж церпяць адно мёртвыя) –
у старшыню паляцела пляшка, потым селядзечніца са шпротамі.
Нехта ў запале бойкі зачапіў локцем нявесту Іру,
за што атрымаў двума відэльцамі восем дзірак.

Нібы ў фільме пра японскія кланы,
счапіліся госьці з Карэлічаў з гасьцямі з Пружанаў.
Тамада, кухары, лабухі і прыбылы нарад міліцыі
занялі нейтральную пазіцыю.

Пераклад:
Макс Шчур

Бяздоннае яйка ты велікоднае – ну ты й бясформавая
я ведаю, што ты добрая
але мяне добрыя жанчыны не прыкалваюць
я люблю сук і праяваў
а перадусім дзеля іхнае языкатасьці
але ж ты – ну ўвасабленьне сьвятасьці
-
золатка, ня трэба ўсё так сур'ёзна ўспрымаць
запрашаю цябе на сенажаць
мужчынам галовы сьцінаць

пад нагамі менскае лісьце
на бўэнас-айрэскіх каляінах
гумках для скокаў
нацягнутых на лытках нябачных дзяўчынак
за даляглядам